Неточные совпадения
С своей стороны, Дмитрий Прокофьев, вместо того чтоб смириться да полегоньку бабу вразумить, стал
говорить бездельные слова, а Аленка, вооружась ухватом, гнала инвалидов прочь и
на всю
улицу орала...
Одни, к которым принадлежал Катавасов, видели в противной стороне подлый донос и обман; другие ― мальчишество и неуважение к авторитетам. Левин, хотя и не принадлежавший к университету, несколько раз уже в свою бытность в Москве слышал и
говорил об этом деле и имел свое составленное
на этот счет мнение; он принял участие в разговоре, продолжавшемся и
на улице, пока все трое дошли до здания Старого Университета.
— Вы, матушка, — сказал он, — или не хотите понимать слов моих, или так нарочно
говорите, лишь бы что-нибудь
говорить… Я вам даю деньги: пятнадцать рублей ассигнациями. Понимаете ли? Ведь это деньги. Вы их не сыщете
на улице. Ну, признайтесь, почем продали мед?
Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал
на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец,
говоря с женой или с камрадом.
Говорит она нам вдруг, что ты лежишь в белой горячке и только что убежал тихонько от доктора, в бреду,
на улицу и что тебя побежали отыскивать.
Она беспрерывно
говорила об этом, вступала в разговор и
на улице (хотя Дуня постоянно сопровождала ее).
Тут и захотел я его задержать: „Погоди, Миколай,
говорю, аль не выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу: как он тут от меня прыснет, да
на улицу, да бегом, да в проулок, — только я и видел его.
Последние слова были сказаны уже в передней. Порфирий Петрович проводил их до самой двери чрезвычайно любезно. Оба вышли мрачные и хмурые
на улицу и несколько шагов не
говорили ни слова. Раскольников глубоко перевел дыхание…
Посреди
улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то
на мостовой, у самых колес. Все
говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
— Непременно помешалась! —
говорил он Раскольникову, выходя с ним
на улицу, — я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это,
говорят, такие бугорки, в чахотке,
на мозгу вскакивают; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.
— А ты, такая-сякая и этакая, — крикнул он вдруг во все горло (траурная дама уже вышла), — у тебя там что прошедшую ночь произошло? а? Опять позор, дебош
на всю
улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный [Смирительный — т. е. смирительный дом — место, куда заключали
на определенный срок за незначительные проступки.] мечтаешь! Ведь я уж тебе
говорил, ведь я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!
Ах да: она
говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет
на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить…
Ты,
говорит, смотри в людях меня да
на улице; а до семьи моей тебе дела нет;
на это,
говорит, у меня есть замки, да запоры, да собаки злые.
— Ну? —
говорил он ему
на улице, — ты все того же мнения, что она — ой-ой-ой?
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой
на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах
говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже
говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее
на дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел в окна с
улицы и в дверь с террасы; в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками.
На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай,
говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
— Когда роешься в книгах — время течет незаметно, и вот я опоздал домой к чаю, —
говорил он, выйдя
на улицу, морщась от солнца. В разбухшей, измятой шляпе, в пальто, слишком широком и длинном для него, он был похож
на банкрота купца, который долго сидел в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились, голос звучал уверенно, и в словах его Клим слышал строгость наставника.
— О революции
на улице не
говорят, — заметил Клим.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что
говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей
на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем
на площади: из
улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет
говорить о нем.
— Какой… бесподобный этот Тимофей Степанович, — сказала Варвара и, отмахнув рукою от лица что-то невидимое, предложила пройтись по городу.
На улице она оживилась; Самгин находил оживление это искусственным, но ему нравилось, что она пытается шутить. Она
говорила, что город очень удобен для стариков, старых дев, инвалидов.
— Нет, — Радеев-то, сукин сын, а? Послушал бы ты, что он
говорил губернатору, Иуда! Трусова, ростовщица, и та — честнее! Какой же вы,
говорит, правитель, ваше превосходительство! Гимназисток
на улице бьют, а вы — что? А он ей — скот! — надеюсь,
говорит, что после этого благомыслящие люди поймут, что им надо идти с правительством, а не с жидами, против его, а?
На улице, шагая торопливо, ожесточенно дымя папиросой, Иноков
говорил...
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то
улицу и наткнулся
на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом;
на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя
на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги,
говоря негромко, неуверенно...
Он
говорил еще что-то, но, хотя в комнате и
на улице было тихо, Клим не понимал его слов, провожая телегу и глядя, как ее медленное движение заставляет встречных людей врастать в панели, обнажать головы. Серые тени испуга являлись
на лицах, делая их почти однообразными.
На улице он
говорил так же громко и бесцеремонно, как в комнате, и разглядывал встречных людей в упор, точно заплутавшийся, который ищет: кого спросить, куда ему идти?
Самгин не хотел упустить случай познакомиться ближе с человеком, который считает себя вправе осуждать и поучать.
На улице, шагая против ветра, жмурясь от пыли и покашливая, Робинзон оживленно
говорил...
Шемякин
говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова казались надушенными.
На улице он казался еще более красивым, чем в комнате, но менее солидным, — слишком щеголеват был его костюм светло-сиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка, с ручкой из слоновой кости, в пальцах руки — черный камень.
— Да, вот как, —
говорила она, выходя
на улицу. — Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.
«Самгин смотрит
на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет
на свет — тут все мы и ахнем!» Только они
говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.
Но спрашивал он мало, а больше слушал Марину, глядя
на нее как-то подчеркнуто почтительно. Шагал по
улицам мерным, легким шагом солдата, сунув руки в карманы черного, мохнатого пальто, носил бобровую шапку с козырьком, и глаза его смотрели из-под козырька прямо, неподвижно, не мигая. Часто посещал церковные службы и, восхищаясь пением,
говорил глубоким баритоном...
— Предупреждаю, —
на улицах очень беспокойно, —
говорил Макаров, прихлебывая кофе,
говорил, как будто читая вслух неинтересную статью газеты.
Идя домой, по
улицам, приятно освещенным луною, вдыхая острый, но освежающий воздух, Самгин внутренне усмехался. Он был доволен. Он вспоминал собрания
на кулебяках Анфимьевны у Хрисанфа и все, что наблюдалось им до Московского восстания, — вспоминал и видел, как резко изменились темы споров, интересы, как открыто
говорят о том, что раньше замалчивалось.
Маракуев, плохо притворяясь не верующим в то, что
говорит, сообщал: подряд
на иллюминацию Кремля взят Кобозевым, тем торговцем сырами, из лавки которого в Петербурге
на Садовой
улице предполагалось взорвать мину под каретой Александра Второго.
— Ну да, я — преувеличенный! — согласился Депсамес, махнув
на Брагина рукой. — Пусть будет так! Но я вам
говорю, что мыши любят русскую литературу больше, чем вы. А вы любите пожары, ледоходы, вьюги, вы бежите
на каждую
улицу, где есть скандал. Это — неверно? Это — верно! Вам нужно, чтобы жить, какое-нибудь смутное время. Вы — самый страшный народ
на земле…
Они оба вели себя так шумно, как будто кроме них
на улице никого не было. Радость Макарова казалась подозрительной; он был трезв, но
говорил так возбужденно, как будто желал скрыть, перекричать в себе истинное впечатление встречи. Его товарищ беспокойно вертел шеей, пытаясь установить косые глаза
на лице Клима. Шли медленно, плечо в плечо друг другу, не уступая дороги встречным прохожим. Сдержанно отвечая
на быстрые вопросы Макарова, Клим спросил о Лидии.
Он отказался от этих прогулок и потому, что обыватели с каким-то особенным усердием подметали
улицу, скребли железными лопатами панели. Было ясно, что и Варвару терзает тоска. Варвара целые дни возилась в чуланах, в сарае, топала
на чердаке, а за обедом, за чаем
говорила, сквозь зубы, жалобно...
Он повернул за угол, в свою
улицу, и почти наткнулся
на небольшую группу людей. Они стеснились между двумя палисадниками, и один из них
говорил, негромко, быстро...
Не пожелав остаться
на прения по докладу, Самгин пошел домой.
На улице было удивительно хорошо, душисто, в небе, густо-синем, таяла серебряная луна,
на мостовой сверкали лужи, с темной зелени деревьев падали голубые капли воды; в домах открывались окна. По другой стороне узкой
улицы шагали двое, и один из них
говорил...
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь
говорила с ним небрежно, смотрела
на него равнодушно, как
на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима
на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо
на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
Он сидел, курил, уставая сидеть — шагал из комнаты в комнату, подгоняя мысли одну к другой, так провел время до вечерних сумерек и пошел к Елене.
На улицах было не холодно и тихо, мягкий снег заглушал звуки, слышен был только шорох, похожий
на шепот. В разные концы быстро шли разнообразные люди, и казалось, что все они стараются как можно меньше
говорить, тише топать.
Ел человек мало, пил осторожно и
говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, —
говорил, что
на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут
на Ходынское поле.
— Завтра бы вы лучше к братцу зашли… —
говорила она, провожая его, — вон тут,
на углу, через
улицу.
— Нету братца-то, — монотонно
говорила она, — нейдут они что-то… — И поглядела
на улицу. — Вот они тут проходят, мимо окон: видно, когда идут, да вот нету!
— А я люблю ее… — добавил Леонтий тихо. — Посмотри, посмотри, —
говорил он, указывая
на стоявшую
на крыльце жену, которая пристально глядела
на улицу и стояла к ним боком, — профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая
на шею коса! Что, не римская голова?
— А ты не слушай его: он там насмотрелся
на каких-нибудь англичанок да полячек! те еще в девках одни ходят по
улицам, переписку ведут с мужчинами и верхом скачут
на лошадях. Этого, что ли, братец хочет? Вот постой, я
поговорю с ним…
Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и
говорили все в городе, в домах,
на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
— Пойдемте, пойдемте! —
говорила она, порываясь
на улицу.
— Вы про тех
говорите, — спросила она, указывая головой
на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
Перед дамой никогда не сядет, и даже
на улице говорит без шапки, прежде всех поднимет платок и подвинет скамеечку.